Окно открыто, звякает латунь
колец на пальце тусклого карниза.
Стою в простенке, мёрзну, и дрожат
ладони в перламутровом поту,
колени, подбородок. Тает сизый,
последний снег. Во взглядах горожан
забраживает нетерпенье свить
лассо, верёвки, руки, гнёзда. Горстка
каких-то серых пташек за окном
чирикает. Мне хочется язвить
и в то же время быть безвольней воска -
а я стою в простенке, на одном
проклятом месте, я пригвождена
к нему воловьим, кажется, терпеньем.
колец на пальце тусклого карниза.
Стою в простенке, мёрзну, и дрожат
ладони в перламутровом поту,
колени, подбородок. Тает сизый,
последний снег. Во взглядах горожан
забраживает нетерпенье свить
лассо, верёвки, руки, гнёзда. Горстка
каких-то серых пташек за окном
чирикает. Мне хочется язвить
и в то же время быть безвольней воска -
а я стою в простенке, на одном
проклятом месте, я пригвождена
к нему воловьим, кажется, терпеньем.
Вишнёво глядя, этот вол сказал,
здесь и умру в пустой надежде на
то, что согреется гранит ступеней
и можно будет сесть и сладко за-
тянуться, видеть ясно, далеко,
идти, шурша просторными "палаццо",
прохладным тёмно-синим полотном,
и встретившись нечаянно, легко,
не мудрствовать, а просто целоваться,
глушить текилу и смотреть в окно.
здесь и умру в пустой надежде на
то, что согреется гранит ступеней
и можно будет сесть и сладко за-
тянуться, видеть ясно, далеко,
идти, шурша просторными "палаццо",
прохладным тёмно-синим полотном,
и встретившись нечаянно, легко,
не мудрствовать, а просто целоваться,
глушить текилу и смотреть в окно.